минаев

О детском кино (для журнала "Октябрь")

Поменялись ролями
Оказавшись в жюри международного детского кинофестиваля, я задумался о том, когда я в последний раз видел такое кино для детей? 20 лет назад? 25? Или даже раньше?

Вообще в детских фильмах (хороших детских фильмах) есть одна удивительная особенность. Мир в этих фильмах какой-то особенный: умытый, светящийся изнутри. Светлый.
И еще там всегда есть какой-то неожиданный, внезапно возникающий главный герой – и далеко не всегда это – человек. В голландском фильме «Финн» это – скрипка.
В «Эскиль и Тринидад» (шведский фильм, получивший на фестивале главный приз) - деревянная яхта, которую строит на своей лесопилке сумасшедшая старуха Тринидад.
Очень часто это может быть собака (или какое-то другое животное),.
А вот в индийском фильме «Крепость» режиссера Авинаша Аруна таких «главных героев» много: это и дождь (тропический ливень), и ветер (колышущий огромные волны океана), и океан (который мерно дышит в такт повествованию), и прибрежный песок, и волшебные деревья, древний заросший пруд у обросшей мхом каменной стены с зеленой водой, ночной свет фонарей, морской маяк, утлая лодка рыбака. Ну и конечно, сама крепость, давшая название фильму. В эту крепость мальчики добираются на велосипедах. И сам велосипед на какой-то момент тоже становится главным героем. То есть главный герой тут – вся натура, воздух, свет небес, переливы и оттенки атмосферы, дождевые капли, в которых отражается мир.
Хотя «Крепость» в итоге приз не получила, именно она помогла мне найти ключик ко всем остальным детским фильмам, собравшимся на московском международном кинофестивале «КОТ» (кино, образование, творчество).
Дело в том, что такой взгляд на мир – восторженный, светлый, полный торжественного оптимизма, то есть радостный взгляд – и есть, собственно говоря, главное качество детства.
Не наивное сюсюканье, не пионерское «ура товарищу такому-то за наше счастливое детство», не картонный школьный оптимизм букваря, а что-то совсем другое.
Это чувство прекрасно передано почти во всех лучших фестивальных фильмах.
Память об этом чувстве когда-то помогала мне писать Я помню, как мы в июне жгли тополиный пух на Большевистской улице. Это было ощущение, которое очень редко потом возвращалось – как кинопленка. Когда мир проявлен так ярко, что ты задыхаешься, разглядывая его. И ты сам – часть этого кадра. Тактильные ощущения – сырая черная земля, пересыпанная камнями, железками и песком, когда ты ковыряешь ее ножом во дворе. Да и многое, многое другое.
В темном пространстве старого московского кинозала «Космос» - я постоянно ощущал этого «проснувшегося» ребенка.
Я волновался. У меня сердце стучало от этого чувства.

Однако этот почти религиозный экстаз, который испытывает ребенок, отнюдь не означает, что он не испытывает в своей жизни неразрешимых, чудовищно драматических ситуаций, не переживает трагедий.
Нет, он их как раз переживает. Вся тяжесть мира обрушивается на него. В этом и состоит уникальность детского опыта. Страдать, но при этом испытывать постоянную благодарность. Страдать, но не ненавидеть. Страдать, но продолжать доверять миру и людям.
На этой тонкой грани, собственно, и держится, и колеблется «художественное» в любом искусстве для детей. Потеряешь одно, потеряешь и другое.
Преимущество кинематографа перед литературой в том, что режиссеры могут детей показывать. Их лица и глаза настолько прекрасны, естественны, глубоки, что работают на любой поворот сюжета, на любое измерение глубины Дети-актеры – это, может быть, второе мое открытие фестиваля «КОТ».
Оказывается, они могут быть настолько хороши и естественны! Не ходульные, не картонные, не пошлые, не тошнотворно-умильные, как в наших отечественных фильмах, сериалах, телешоу…
Но для того, чтобы это было так – необходимо дать им материал: что играть, про что страдать, или радоваться, куда двигать мысль режиссера.
В этом смысле лидеры фестиваля – датские, шведские, голландские, немецкие фильмы, оказались, конечно, вполне равновелики той «беспощадной», или «проблемно-гуманистической» детской литературе из этих же стран, которая, наконец, дошла в последние годы и до российского читателя.
Лично для меня такой образцовой историей оказалась история, рассказанная в датском фильме «Большой птичий поход» режиссера Кристиана Дюэкьера (получившая специальный приз жюри за «оригинальную идею»).
Мальчик, родившийся в семье заядлого фотографа, помешанного на «натурной съемке», на фото-охоте за птицами (есть специальное международное слово для таких людей – twisters), отправляется вместе со своим отцом на очередной турнир, в птичий заповедник на берегу моря.
Толпа счастливых людей с фотоаппаратами рассыпается по лесу, по берегу, по скалам. И поначалу кажется, что это счастливый, легкий фильм, как само занятие, как их общее настроение – боже, ну как же хороша жизнь.
Но не так все просто у этого толстого смешного очкарика по имени Виктор. Его отец – долговязый неудачник, жена которого изменяет ему открыто с другим таким же «охотником за птицами».
И если мальчик, его сын, проиграет в очередной раз фото-охоту и получит второй приз – все станет совсем нестерпимо.
Виктор крадет из знаменитой коллекции чучело самой редкой птицы – и прикрепляет его к ветке дерева, делает фейковый чудо-снимок. Приз взят! Отец – на верху блаженства! Даже красивая девочка обращает внимание на него, смешного коротышку!
Но, конечно, это победа горькая и обманная. Чучело птицы оказывается не просто редким кадром, а кадром, который заставляет мгновенно приехать на это датское побережье еще сотни и сотни охотников за птицами – просто не живет эта птичка здесь, и мальчик нежданно-негаданно родил мировую сенсацию, оттого и чувствует себя не просто обманщиком, а обманщиком мирового масштаба!
Ужас и кошмар, который испытывает главный герой «Большого птичьего похода», когда видит эти толпы людей, примчавшихся на побережье, в фильме передан потрясающе сильно – в молчании, в глазах, в сдержанном ощущении горя.
И, конечно, в советской (то есть и в российской традиции) такой герой никогда не мог бы вызвать сочувствие.
Мудрость «Большого птичьего похода» в том, что тут все на стороне Виктора. И оба отца (образующие вместе со сбежавшей матерью нелепый треугольник), и все эти современные птицеловы, и дети: никто не обрушивается на него со своей «справедливостью». Но самое главное – что есть ощущение какой-то высшей справедливости, чьей-то божественной помощи, небесной правды – в  том, как взрослые люди своей теплотой и пониманием помогают выбраться из этой пропасти.

Это тонкая, очень сложная тема. Решена она в фильме предельно просто.
Природа в «Большом птичьем походе»: плеск волны, гомон птиц, пейзажи, ветер, который колышет облака – все это так здорово, что наполняет все паузы между простыми, почти незамысловатыми диалогами воздухом  жизни.
Культ живой природы в урбанистическом европейском обществе, ее обожествление – показаны здесь без всякого пиетета, почти иронично, почти карикатурно. Но через эту чрезмерную и фантастическую страсть к дикой природе – очень точно проявлено сегодняшнее состояние души современного европейца, его тоска по подлинной реальности. И вот вторая важная черта современного кинематографа для детей – он очень честен и внимателен к социальной реальности.
Ну и наконец, третья важная история, общая для всех европейских фильмов о детстве: родители здесь не справляются со своей ролью, по большому счету не справляются с жизнью, они часто сломлены, подавлены, выглядят обреченной натурой, они почти сдаются – и это почти всегда катастрофически действует на детей.

Ни один режиссер не попытался смягчить эту, по всей видимости, общую для всей современной цивилизации проблему. Кстати, в традиционной семье, где все эти вещи тщательно от детей скрывались, ребенку, наверное, жить было намного легче. Да, ему все запрещали, да его жестоко наказывали взрослые, загоняли в традиционные рамки .
Но при этом никогда не показывали своей слабости.
Ребенок при сломленных или «потерянных» живых родителях – хуже чем сирота. Удивительно, что не меняя «мягкой», пластичной, нежной природы детского фильма, многие фестивальные режиссеры показали этот главный нерв современной семьи без прикрас. Смерть близких, разлука, предательство, развод  – никто не обещал детям, что они будут от этого застрахованы.
Болезнь, болезненность, боль – все это прочно вошло в ткань любой детской кино-истории, в русло любого сюжета.

«Финн» - фильм режиссера из Нидерландов Франса Вайша, также получивший специальный приз жюри – показывает эту проблему вроде бы в привычной «метафорической» или поэтической манере. Отец мальчика Финна – бывший скрипач, внезапно ставший плотником, винит себя в смерти жены, он отравлен прошлым и ненавидит его. Однако отцовская скрипка не дает покоя Финну. Он находит ее в шкафу, он забирается на заброшенную ферму, где когда-то жил его покойный дед, он начинает играть вопреки всем жестким запретам отца. Фильм очень тонкий, нежный, поэтичный, и кончается он почти как рождественская история, но это не отменяет ни тяжелой семейной драмы, ни того обстоятельства, что мальчик со всеми своими иллюзиями, почти переходящими в галлюцинации, находится на грани душевного расстройства, на грани болезни.
Как собственно, и любой другой ребенок (или его родитель) из европейского кино, показанного на фестивале в Москве. Например, даже в совсем уж «для младшего школьного возраста» голландском фильме «Мистер-Твистер: веселый класс» (режиссер Барбара Бредеро), про прекрасного молодого учителя-практиканта, где и сам учитель просто замечательный, и дети отличные, и все друг друга любят, и всем весело – вдруг неожиданно, как четкий знак никуда не девшейся реальности, возникает «другая тема» – мать мальчика, главного героя, страдающая жестокой депрессией, сидящая на таблетках, не вылезающая из постели.
Причина депрессии – опять-таки преждевременная смерть отца.

Я, кстати, задумался: почему режиссеры этих лент безжалостно «убивают» одного из родителей – - для пущего драматизма? Такой незамысловатый ход повторяется из фильма в фильм. Но как ни странно, смерть человека тут – скорее лишь метафора смерти самой семьи, ну и получается, как ни жестоко это звучит, что для ребенка лучше, чтобы отец или мать ушли «навсегда», чем мучали неопределенностью.
В главном лауреате конкурса – «Эскиль и Тринидад» шведа Стефана Апельгрена тема развода родителей, тема болезненной трещины, проходящей по самому чувствительному месту – показана совсем спокойно, почти буднично. Просто как заурядная черта современной жизни. Отец главного героя, мальчика Эскиля – в прошлом легенда шведского хоккея. Он вынужден оставить спорт из-за тяжелой травмы, и выбрал жизнь инженера, который запускает все новые электростанции, в самых глухих, отдаленных уголках Швеции, и всюду возит за собой сына, нежного и ранимого мальчика, из которого отец мечтает сделать мужественного хоккейного вратаря, по своему образу и подобию. А тот мечтает о яхтах, знает все о кораблестроении, словом, типичный «ботаник», помешанный на парусах.
Хороший, я бы сказал, нормальный сюжет для детской повести, для детского кино. Ничего сверхвыдающегося. Что же сделало фильм победителем конкурса? Борьба отца и сына, двух мужских характеров, показана удивительно точно, пластично, тонко, с выдающимся реализмом. И это относится, кстати, ко всем деталям, всем героям фильма, не только к основной сюжетной линии. Даже эпизодические сцены – например, запуск электростанции, благородный труд шведских работяг,  в этом северном, снежном затерянном краю – сняты очень благородно и точно. И одинокий, суровый быт мужчины, который таскает за собой с места на место маленького мальчика, поскольку жена не хочет расставаться с творческой карьерой, со своей привычной жизнью – эти картонные ящики, вечная новая школа, привычная замороженная пицца в холодильнике...
Детский хоккейный тренер, который мечтает хоть о какой-нибудь, пусть даже маленькой победе, и в день этой своей победы напивается шампанским на совершенно пустом катке, разъезжая по льду – и это тоже весело и точно.
Но все же основная деталь – это, конечно же, та самая яхта, деревянный могучий парусник, которую строит на лесопилке местная сумасшедшая, старуха по прозвищу Тринидад, с лицом спившейся московской бомжихи, кстати. Есть в этом сюжетном повороте вера в чудо, но самое главное – есть старая, добрая, никуда не девшаяся романтика: паруса, яхты, море, корабли, капитаны…
Прелесть фильма – в том, что все эти совершенно разнородные вещи: заполярный снег, сумасбродная старуха, река, лед, электростанция, хоккей, парусник, постылый хоккей, розовощекая девочка, пицца в холодильнике, вдруг соединяются в удивительно мощное течение самой жизни, в плотный сгусток времени.
Ну словом, это здоровое кино. Это очень здоровый взгляд на мир. Это здоровый конструктивный, гуманистический подход к детству. Хотя говорит это кино, при всем при том, о вещах очень больных и очень болезненных – и для ребенка, и для взрослого.
На этом фоне довольно грустную, по крайней мере, непростую картину представляли собой три российские ленты, оказавшиеся в полнометражном конкурсе – анимационный «Белка и Стрелка: лунные приключения», режиссеры Александр Храмцов, Инна Евланникова, Вадим Сотсков , и две игровые ленты – «В стране хороших деточек» (специальное упоминание, диплом жюри за «гуманистический подход») и «Тайна темной комнаты», режиссера Ольги Беляевой.

«Белка и стрелка» - на мой субъективный взгляд, хорошая анимация при неинтересном, вымученном сценарии. «Тайна темной комнаты» (по повести Валерия Попова, худрук проекта – С. Говорухин) – совсем уж неудачная попытка создать «научно-фантастическую» сказку, да еще завернуть ее в глубоко «патриотические» одежды. Лучше других смотрелся фильм «В стране хороших деточек» режиссера Ольги Каптур по книге и сценарию Анны Старобинец, но случайно или нет, все три российские картины в конкурсе оказались на одной и той же тропинке – ухода в искусственную реальность сказки, в условную реальность выдуманного насквозь сюжета.
Оказалось, что именно эти три российские картины – абсолютно вне времени и места. Непонятно, когда все это происходит, и главное, не очень понятно, где.

Советской детской литературе, что уж тут скрывать, всегда было сложно говорить о настоящей жизни. Ей всегда проще было рассказать о реальных детских проблемах, или о детской боли,– через игру, через сказку, через фантазию (о чем я писал в прошлом «детском» номере «Октября»). Тут вам и Успенский, и Коваль, и Шаров, и многие-многие другие.
И тем не менее, в 80-е годы такие фильмы и такие книги – о современном обществе, о современных проблемах этого общества – в позднем советском кино все-таки были. Организатор фестиваля «КОТ» Маша Терещенко говорила мне, что для нее фильм Ролана Быкова «Чучело» практически навсегда остался эталоном.
Так куда же все это делось?
Мы в жюри отметили фильм «В стране хороших деточек» - если кто не смотрел и не читал, дети там попадают в тоталитарную систему, где их сознание «исправляют», память стирают, превращая в правильных и послушных винтиков системы. Говорить ребенку о ценностях свободы, и борьбы за нее, нужно в любом возрасте, даже в самом нежном. Но ни современной жизни, ни современных родителей и уже тем более современных детей в фильме, к сожалению, нет и в помине.
Если говорить о всех трех российских картинах в целом, скорее уж в них присутствует некая альтернативная реальность – близкая к компьютерным играм или жизни детей соцсетях. Условный язык, намеки, аллюзии, какая-то жизнь понарошку.

Есть такой привычный ответ: наше общество не совсем здорово, поэтому и нет в нем «здорового», нормального взгляда на жизнь. Боятся режиссеры говорить об обычной семье, об обычных детях, боятся, потому что выйдет жуть срашная. Жизнь, мол, настолько ужасна, что языку детского кинематографа, светлому и прямому взгляду на мир она точно не поддастся. Уверен, что так думают и кинокритики, и сценаристы, и сами режиссеры. А может быть, это все-таки в большей степени мифология ужаса, чем сам ужас?
В фильме «Крепость» показаны далеко не самые богатые индийские семьи. И далеко не беспроблемна их жизнь.
И тем не менее, при первом же взгляде на экран – привычные мысли об «индийской нищете» куда-то исчезают. Нормальная жизнь нормальных людей, которые живут, да, не так как мы, у них иной быт, и иная ментальность, но тем не менее, они именно живут, а не борются за существование.
И дети в индийской школе каждый день в белоснежных сорочках. При этом – гоняют на тех же велосипедах, что и в Голландии. Чем мы-то в России хуже?...
Может быть, мы сами себе внушили, что живем в яме, барахтаемся в грязи, и ничего «человеческого» не можем ни писать, ни снимать (даже для детей), из-за цензуры? И что  не мы, а «они»  виноваты в том, что нормальное кино про нормальных людей – исчезло?
Конечно же, «мифология ужаса», рожденная, в частности, мифами о «лихих 90-х», о распаде СССР, не единственная причина, по которой хорошие детские фильмы у нас почти перестали снимать. Другая причина – власть сегодня посылает обществу чудовищно плохие сигналы: очередные запреты книг и спектаклей, очередные требования «больше патриотизма», «больше любви к Родине», – отнюдь не прибавляют творческой уверенности в себе авторам.
Снова возвращаюсь к своему краснопресненскому тополиному пуху – тогда нас, детей, конечно, загоняли в шеренги, нам диктовали, как жить, мы обязаны были носить красные галстуки, клясться в верности Ленину, но в целом-то общество и государство посылало детской литературе и кинематографу совсем другой сигнал: больше реальных проблем, больше острых ситуаций, больше правды о том, что происходит вокруг. Вот таков был контекст времени.
Государственнический фанатизм был как-то совсем не в моде. Европейское кино для детей – практически полностью повторяет уроки поздних лет советского детского кинематографа (хотя во многом и идет дальше): это уроки «Чучела», «Вам и не снилось», «Внимание, черепаха!», «Звонят, откройте дверь!», «Посторонним вход воспрещен», «Подранков», «Не болит голова у дятла», «Ста дней после детства», «Курьера.
Что, собственно, и рождает во мне осторожный оптимизм при мысли о будущем российского детского кино.

Я глубоко убежден, особенно посмотрев все эти фестивальные фильмы, что жизнь детей, жизнь семьи, жизнь общества, и в Европе, и уж тем более в Азии или Латинской Америке, проходит на более остром и более жестком социальном фоне, чем у нас в России, но ведь это совсем не мешает режиссерам и сценаристам создавать картины о реальной жизни реальных живых людей. Значит, это не должно помешать и нам.
Совершенно особняком в фестивальном конкурсе стояла картина немецкого режиссера Фридер Шлайх  «Потому что я красивее»: о жизни колумбийских  нелегальных мигрантов в Германии. Фильм довольно жесткий, совсем уж «взрослый» по фактуре, без акварельности и пастельности других работ, и довольно непростой по психологическому рисунку.
Фильм о колумбийской девочке, которая страстно хочет остаться в Германии, в то время как ее мать, подрабатывающая уборщицей в богатой немецкой семье, никак не может там остаться… И девочке приходится делать выбор.
В «Потому что я красивее» - девочка-героиня, по имени Чаро, еще не раскрылась, не повернулась в ту или иную сторону, и вся она – лишь возможность, лишь обещание будущего, и в этой ее капризной неопределенности – и есть обаяние личности, мощный характер, судьба, еще не проявленная. И ей, этой взбалмошной и не такой уж красивой, на самом деле, девчонке, по этой самой причине помогают все – и родные, и близкие, и далекие, и даже совсем чужие. Они чувствуют в ней это приближение судьбы, приближение чего-то очень значительного.
Нежное, изменчивое, почти плотское обаяние подросткового возраста тут передано удивительно. И вся опасность жизни европейского социума – без ужасов и нравоучений – тоже.
Так вот, эта социальная драма находится ровно на грани взрослого и детского кинематографа. Грань эта сегодня почти неуловима. Знамеитые фильмы последних лет очень часто посвящены детям, в них играют дети, причем главные роли, здесь наугад назову лишь несколько: «Королевство полной луны», «Мэд», и даже «Жизнь Адель» -  то есть все это фавориты многочисленных кинематографических призов. Все эти фильмы, конечно, не детские, но о детях и подростках. Ведь в современной жизни привычные роли во многом поменялись. На детей ложится чудовищная тяжесть ответственности – за своих родителей, в том числе. Родители порой более инфантильны, чем сами дети. Кто кого должен научить – во многом непонятно. Все должны помогать друг другу в равной степени.
И поэтому детское кино сегодня – не какой-то «загончик», отдельный «цех», «детский уголок», игровая или тренировочная площадка взрослого кинематографа, совсем нет. Это две части целого. Это одна и та же великая реальность.
Реальность, очень часто нуждающаяся в непосредственном, чистом, радостном взгляде на себя. На божий мир.
Именно в нашей стране сейчас остро необходим такой кинематограф.











 
Tags:
минаев

"Игра в джин" (для журнала "Октябрь")

Тут недавно газета «Коммерсант» составила хит-парад наиболее важных театральных премьер 2013 года. Попал туда и спектакль «Современника» - «Игра в джин». Газета назвала спектакль, где на сцене В. Гафт и Л. Ахеджакова (а поставила его Г. Волчек) в числе самых знаковых театральных событий года.

…Я почти не поверил своим глазам. Прочитал список два раза, чтобы убедиться – все ли со мной в порядке.
Дело в том, если кто не знает, что между критиками и режиссерами в Москве давно идет большая, затяжная, позиционная война. Условные «критики», хотя, конечно, никакие они не критики, которые «просто» пишут рецензии, а очень влиятельные деятели театрального процесса, устроители фестивалей, премий, гастролей, движители и рычаги, борцы за новое и могильщики старого, «прогрессоры», если пользоваться терминологией Стругацких и Германа, члены экспертных советов, а некоторые из этих «прогрессоров»  уже и чиновники в московском или российском правительстве – так вот, эти условные «критики» давно (правда, пока безуспешно) пытаются похоронить старую театральную систему: репертуарного советского театра, с его безразмерной труппой, принципами финансирования и самое главное, эстетическими установками. И многое удается этой партии «критиков». Во-первых, отдельные члены противоборствующей партии - «режиссеров» -просто по возрасту или вымирают, или уходят в тираж, во-вторых, за последние годы появилась целая когорта (Серебреников, Богомолов, Волкострелов, и др.) совсем «других»  (конечно же, молодых) режиссеров, которые наконец дали партии критиков настоящее оружие, твердый базис для этой беспощадной борьбы – мол, вот это хорошее, «правильное», новое, современное искусство – а вот то, оно старое и никому не нужное, вредное, саморазрушающееся, противное.
Понятное дело, партия «режиссеров» эту «партию критиков» очень не любит… хотя и побаивается.

Как относится к этим баталиям обычный театральный зритель? Ну например я, автор этих строк?
Сложно относится. Выбирая нейтралитет. И пожалуй, даже с жалостью и сочувствием, и к одной и к другой стороне.
Пока речь шла о «новой драме» (например, о замечательном, потрясающем Театре.doc, который принципиально вот уже лет 10 не выезжает из своего подвала со стульчиками, на которых могут усесться человек максимум 30), или о том, что «европейский театр давно ушел вперед» (ну а как еще-то, всегда они уходили и всегда вперед, другой ситуации я не помню, и никто не помнит) – я относился к этой «партии критиков» с очень большим пониманием, и не скрою, даже с любовью к отдельным ее представителям. Но когда в ход пошел административный ресурс, и аргументы типа «вы чье, старичье?», в моей голове возникла, скажем, так, цепь альтернативных аргументов.
Ведь, понимаете ли, этих самых «других режиссеров» (не просто молодых, а вот тех, которые ну совсем, на 100% устраивают «партию критиков») – их пока еще не так много, они еще только появились, или только-только получили карт-бланш, на них еще надо посмотреть, к ним еще надо привыкнуть, разобраться. А вот в те театральные залы, где давно и прочно обосновалась «партия режиссеров» (старых или близких к «старым»), туда-то и ходит основная публика. Просто-таки валом валит.
Ведь театр это как раз та культурная институция, которая не просто выжила в 90-е годы, но и очень сильно развилась, укрепилась, и самое главное, наладила контакт с огромной (часто совсем новой) аудиторией, не потеряв при этом старую, за эти годы. То есть совсем грубо говоря, у этой институции очень много реальной публики.
Прикормленной, фанатской, вполне себе преданной и любящей.
И можно, конечно, кричать изо всех сил, что это не та публика, что это неправильная публика, что эта публика ничего не понимает, что она очень скоро умрет и уже сейчас большая ее часть вышла на пенсию по старости – но это очень слабая аргументация. «Той» публики никогда не бывает. Театр – не рекламная кампания. Публика тут всегда разная, потому что она – живая, а не в опросах Гэллапа.
Не может быть в подходе к публике никакой идеологии, никакой риторики, никакого «или-или». Публика – это сама жизнь театра.
…Поэтому, когда мне начинает казаться, что «партия критиков» пытается железными палками (это, конечно, метафора, вы понимаете) - выгнать «партию режиссеров» из их теплых помещений, из переполненных залов, из намоленных временем мест, я начинаю злиться, честно говоря. Но – про себя.
Без этих самых «критиков» и их пресловутой революции было бы тоже, честно говоря, и скучно и глупо. Ну… то есть в этом споре я оказываюсь в самой невыигрышной позиции – жалкого соглашателя.

Великая троица – Волчек, Гафт и Ахеджакова - выпустила спектакль «Игра в джин» в самый разгар этой войны, в самый яркий ее момент – на юбилее Галины Борисовны вышел на сцену Геннадий Хазанов (в образе Раневской) и произнес уничижительный монолог в адрес Константина Богомолова. Культового молодого режиссера (ну то есть как молодого – лет 40 ему уже), который сумел-таки переломить тенденцию – на его спектакли публика наконец-то тоже валом валит! Спектакль пытаются сорвать православные активисты! Его подвергают цензуре! Богомолов со скандалом уходит из театра!  Чудо! Успех! Оглушительный взрыв.
«Партия критиков» наконец обрела большую фигуру и самое главное, большую публику. Теперь силы – теоретически – равны. У «партии режиссеров» выбит из рук самый сильный, практически последний аргумент.
…Конечно, ни Волчек, ни «Современник» к выступлению Хазанова прямого отношения не имеют – однако время и место выбраны не случайно, а драматизма ситуации добавляет то, что главный «патрон» Богомолова – Олег Павлович Табаков, сам отец-основатель «Современника».
Ух, как все запутано в доме Облонских. Впрочем, обстоятельств я всех не знаю, да и не так интересно, а интересно мне другое – «Современник» в этот момент, что называется, сделал очень своевременный спектакль.
…Спектакль о старости.

Что она вообще такое, эта старость? Или вот – молодость?...В разные годы эта ясная, практически естественно-научная категория, приобретала совершенно разный художественный, политический, эстетический смысл. Скажем, в 20-е и 30-е годы ХIХ века и в Европе, и в России молодые интеллектуалы – это великие романтики, Гофман, Фейербах, Байрон, в России Белинский, Чаадаев, Станкевич и его кружок. В начале уже ХХ века «молодые» в Европе и России привнесли в культуру новый язык – язык мрачного одиночества и социальной, экзистенциальной тоски, язык отчаяния – это были Маяковский и Блок, Рембо и Рильке… Однако уже в 30-е годы, например, в той же России или Германии условная «молодежь» заговорила уже на совсем другом языке – языке маршей, коллективных песен, пытаясь бодро затоптать предшествующие культуру, внося в этот процесс элемент радостного варварства и активного мракобесия. Советские юноши и девушки того времени слыхать не слыхали о таких именах, как Цветаева или Ахматова, Пастернак или Мандельштам, для них не существовали декаденты, символисты, акмеисты, все это следовало забыть и похоронить, и дело тут не в идеологии, а просто в массе своей «новому читателю» все это было совершенно неинтересно, все «это» устарело, ушло, закончилось, в моде было все «советское», советские понятия, символы, советская мораль и советская история, это было бодрое, ясное, просветленное поколение, радостно глядящее вперед, и в то же время поколение трагическое – впереди их ждала война – кто ж теперь бросит в него камень, однако из песни слова не выкинешь: в мемуарах Л. Лунгиной или Л. Гинзбург эта ситуация отражена предельно отчетливо – «советские смыслы», которые несло и продуцировало это поколение 30-х, никак не пересекались с теми смыслами и теми именами, которые позднее стали главным наследием эпохи – от Пастернака до Платонова.
То есть я хочу всего лишь сказать, что «новое поколение» далеко не всегда априори право в своих оценках культуры, в своей позиции по отношению к культуре: иногда право, а иногда нет, «юных» легко обмануть, искусить, и сами они вполне готовы обмануться и попасть в западню.
Так было, повторяю с поколением советских 20-30-х, и не только, с поколением немецким, да и французским, на мой взгляд тоже, полная духовная сдача перед социализмом (или национал-социализмом) была налицо во всех странах, и примерно то же самое, на мой взгляд, происходит и сейчас, не буду в это углубляться, но параллели очевидны: модный в среде русских молодых интеллектуалов сейчас «национализм» - примерно той же консистенции зараза, что и «социализм», «большевизм», 80-летней давности. И в том и в другом нет места личному, нет места человеческой душе, а есть исключительная безжалостность и ненависть к опыту предшествующей эпохи.

Так вот, что же в этом контексте сделал «Современник», поставив американскую пьесу 70-х «Игра в джин»? Он явил миру двух удивительных стариков, которых язык не поворачивается так назвать – явил миру двух людей, которые во всем: в мышлении, в интонации, в способе общаться и говорить, в величии своем – буквально во всем противоположны «новому миру». Это великие люди, великие старики. Причем, что важно (и почему так точен оказался выбор пьесы) – они вообще не говорят на «гуманистические» темы, они не бьют на жалость, они ядовиты и скаредны, они желчны и яростны, они прекрасны именно в своей жизненной силе, несмотря на очевидную физическую немощь, которая не скрывается, ничуть. Пьеса Кобурна хороша в этом смысле как раз своим фантасмагорическим отсутствием «моралитэ», мелодрамы и вообще эмоционального фона, привычного для таких пьес про стариков) – печаль здесь спрятана внутрь, печали тут стесняются, гонят ее прочь, речь тут идет о «порядках»дома престарелых, исключительно о них, о глупости, свинцовой дурости окружающих, о долгах, о налогах, о деньгах, о вранье и лицемерии – герои Гафта и Ахеджакова ругают окружающий мир за его жадность и жестокость с понятной всем интонацией простого человека, разумного и трезвого, безжалостного и к себе и к окружающим, но главное – то, что они играют в карты. Вот эта бесконечная, растянувшаяся на целую пьесу, необычайно смешная, а временами страшная игра в карты, в которой Она всегда по какой-то таинственной силе совпадений или судьбы – выигрывает у Него – она переворачивает весь спектакль, всю картину мира, верх дном, она открывает бездну, о которой мы раньше даже не догадывались. Можно сказать бесконечное количество слов – а можно просто сидеть и  играть в карты. Мужественное, ясное, стоическое отношение к жизни выражено в этом действе с наибольшей ясностью – обыграть судьбу невозможно, но можно продолжать играть. Играть до самого конца. До финала. До развернувшейся бездны.

Удивительным образом спектакль «Игра в джин» перекочевал с американской сцены на московскую еще в конце 70-х, причем в оригинальном виде – пьесу Дж. Кобурна Волчек увидела в Нью-Йорке и обладая уникальным даром убеждения, практически принудила министра культуры СССР позволить американцам показать ее в Малом театре в качестве репертуарного спектакля, который некоторое время шел в Москве, на английском языке c Хью Крониным и Джессикой Тэнди, тогдашними американскими театральными звездами в главных ролях.
Вообще я должен сказать, о доме престарелых, о стариках, о проблемах, скажем так, «переходного периода» человеческой жизни –  в американской и европейской театральной традиции создана целая горсть шедевров («Дальше тишина» стала классикой советского театра 70-х, хотя пьеса,  безусловно американская), шедевров, каждый из которых связан с легендарным успехом.
Но нельзя сказать, чтобы все это было так созвучно русской душе – тексты всегда и все равно звучали чуждо, с ноткой обличения ужасов капиталистической системы.
Но вот прошло некоторое время.
Вдруг стало очевидно – речь-то тут идет не о старости конкретного человека, а о старости целой цивилизации, культуры, языка. О  том, что то, что уходит – невосполнимо. О какой-то глобальной зияющей дыре смыслов, дыре понятий, возникающей вдруг.
Особенно ярко эта ситуация проявилась в скандале вокруг телеканала «Дождь». Опрос на сайте «Дождя» - о том, была ли альтернатива блокаде, можно ли было избежать человеческих жертв, сдав город немцам, вопрос, которым когда-то задавались Виктор Астафьев, Александр Володин… и Даниил Гранин с Алесем Адамовичем, авторы «Блокадной книги», с негодованием отвергая саму возможность положительного ответа, все-таки его формулировали, ставили перед собой – так вот, этот самый вопрос привел практически к закрытию независимого телеканала. Вокруг опроса развернулась целая буря мнений: десятки колумнистов, общественных деятелей, блогеров, политиков, бизнесменов высказались на тему «кощунства», и вдруг я поймал себя на мысли: мне их мнения неинтересны. Вообще.
И в те же дни я увидел по телевизору выступление в бундестаге Даниила Гранина – выступление, как раз посвященное блокаде. И понял, что есть единственный человек, мнение которого в данной ситуации что-то значит.
Это 95-летний Гранин.
Он мог бы расставить все точки над i, он мог бы решить этот спор (и я уверен, что Гранин бы выступил против репрессий и остракизма в адрес телеканала). Но в обществе не принято выслушивать стариков. Принято орать самим. «Стариков» в высоком смысле не осталось. Их нет. «Стариком» быть немодно, невыгодно, не принято, не хорошо.
Их роль неочевидна, их позиция уязвима.
Почему так? Да по одной простой причине – правда таких «стариков», как Гранин, или Гафт или Ахеджакова, она всегда индивидуальна. Она – правда одиночек. «Правда молодых», символ веры целой генерации – она всегда коллективна, она всегда компанейская, общая. Молодые узнают друг друга по «одежке» - манере, кругу понятий, по словечкам, названиям, да и просто по возрасту. У них и еще не может быть индивидуальной правды. Это потом кто-то окажется дураком, а кто-то подлецом, а пока – все они вместе. Поэтому зияющее отсутствие «стариков» на общественной сцене – чудовищно. Ужасно.

Я никогда не ощущал этого, и не видел тому примеров – что даже безнадежно проигравший свою  жизнь человек достоин глубочайшего уважения, если продолжает сопротивляться. Не в силах выиграть ни одну партию, герой Гафта выходит из себя, полыхает яростью, кричит в истерике, и его вспышка переходит в общую картину грозы – гремит молния, дом престарелых погружается во мрак, все летит в тар-тарары.
Но в жизни все происходит иначе - шаг за шагом, некролог за некрологом, мы лишаемся тех, кто знал какую-то «другую» правду. Тех, кто осмысливал реальность в других, чем мы, категориях. Мы утрачиваем связь с ними – и утрачиваем сами себя. Становится невозможным сказать на черное – черное, и на белое – белое. Почва культуры размывается, теряя контуры – точно также, как размывается она и при отсутствии натиска молодых, бешеной энергии, революции.
Побеждает усредненная пошлость. Побеждает физиологическая «молодость», которая обозначает победу «консервативных» ценностей успеха и «позитива» (вот уж слово, которое стало ненавистным) – над поиском и духовной борьбой «стариков». Побеждает «дом престарелых» в масштабах всего государства, в котором живут даже молодые, не ведая о том, что стали его обитателями –  задолго до выхода на пенсию.
Герои «Игры в джин» со своей неуемной страстью «разобраться», со своим азартом игры – оказываются моложе сегодняшних молодых обывателей с их казенным патриотизмом и «домостроительством».
Но, увы, боюсь что для того, чтобы понять спектакль, прочитать его смыслы – среднестатистическим «молодым» не хватит самокритичности, не хватит самоиронии.
Увы.
 
Tags:
минаев

110 школа

Есть ли в Москве у меня святыни? Святые, собственно говоря, места?
Ну вот для меня одним из таких мест является этот памятник. Сейчас его официальный адрес – Столовый переулок (ближе к Большой Никитской). Раньше называлась улица Павлиашвили. Совсем рядом с концертным залом имени Гнесиных.
История его такова. Текст я нашел на сайте школы № 110. Его поставил архитектор Борис Маркус, выпускник этой школы, и скульптор Даниэль Митлянский.
Когда Митлянский сделал работу, - вспоминает Маркус, - он выставил ее в Манеже на выставке, а тогдашний министр культуры Екатерина Фурцева забраковала ее, сказав, что подобных мальчиков на фронте не бывало. Митлянский убрал скульптуру в запасник. А наша учительница по математике Вера Акимовна Гусева предложила поставить памятник во дворе школы, что и было сделано. Но стали происходить различные надругательства, то фашистские знаки нарисуют, то сорвут бронзовый венок, обломают штыки. Мы нашли выход – сегодня это единственная скульптура в Москве, стоящая на стене дома, на консоли.
Вот.
Я подошел к памятнику и сфотографировал его с разных точек. На памятной доске, как вы видите, очень больше ста фамилий, если говорить точнее. Это все – выпускники ОДНОЙ московской школы, погибшие на войне. думайтесь в эту цифру просто – 100 выпускников из одной школы! Ужас просто. Маркус в интервью не говорит о том, почему памятник вызывал такую ярость, хотя  стоял во дворе школы. А по той же самой причине, по которой памятник так резко не понравился «лучшему министру культуры этой страны», Екатерине Фурцевой. Он просто не похож на другие памятники.  В нем есть историческая правда – за родину умирали не только «простые люди», но и такие вот наивные очкарики-интеллигенты. Кому-то это могло не понравиться. Кому-то – что на памятнике довольно много еврейских фамилий.
Я помню, как приходил посмотреть на памятник в школьный двор еще в конце 70-х годов. Рядом был вход в ту самую старую московскую школу № 110. Пробегали дети. Горели большие школьные окна. Впечатление было потрясающее. Особенно темным вечером, в марте, когда ранняя весна. Хотелось плакать.
Теперь памятник установлен на углу переулка, на стене нового корпуса школы. И то, что это именно школа, сразу и не поймешь, вход в нее надежно перегорожен металлической оградой., И то, что все эти погибшие из одной школы – надо либо знать, либо догадываться. Когда-то про эту историю писала Татьяна Сергеевна Яковлева в «Комсомолке», про эту героическую учительницу, которая не побоялась добиться переноса опального памятникаIMG_0960
IMG_0962
Памятник 110 школы. Сейчас, кроме самих выпускников, учителей и учеников школы, об этом обо всем  не знает почти никто (рад буду ошибиться). И это неправильно.

Если будет интересно – зайдите на сайт школы и посмотрите полный текст интервью с Маркусом (ну то есть по-старому, это текст из обычной школьной стенгазеты, wall paper). Стоит того.
http://school110.ru/index.php?option=com_content&view=article&id=67:q---------q&catid=34:2010-08-02-13-30-37&Ite

 
минаев

Фарфоровое метро

В субботу мы с Асей заехали на «Театральную» (б. Площадь Свердлова), и я снял там в вестибюле под потолком вот этих «пляшущих человечков». Обнаружил я их, кстати, совсем недавно, после 40-50-летнего гуляния по всем линиям московского метро. Ну, маленькому простительно, но взрослый-то дядя за 30 лет мог бы заметить? Это немудрено – висят они в своих ромбиках под самым потолком. Никто на них не обращает внимания. Была некоторая толкучка, меня все пихали и посматривали неодобрительно, что это я такое делаю, поэтому из всех фигурок мне удалось снять лишь несколько.
Чем они интересны?
Эти фигурки живо напомнили мне фарфоровые статуэтки, которые я еще застал практически в каждом доме, они всегда стояли среди «парадной» чайной посуды. Потом эта стилистика разошлась по домам в миллионах экземпляров. Но дело в том, что тот фарфор разбился, все эти миллионы экземпляров веселых доярок и танцующих джигитов, которые стояли на этажерках, они разлетелись вдребезги, рассыпались в прах, а вот эти ребята на Театральной – остались, целы и невредимы.
На эти «чайные статуэтки» я могу смотреть бесконечно долго. Они ужасно забавные. Они изящные. Они бесконечно печальны, потому что символизируют собой тот мир, который давно исчез (вместе с чайными сервизами и этажерками). Они абсолютно кукольные, это статуэтки, а куклы, любые, обладают, конечно, всегда качеством магии. В них есть та абсолютная наивность и условность, которая делает в данном случае прозрачными и воздушными каноны соцреализма. Ведь что такое те фарфоровые статуэтки, которыми украшали свои дома советские граждане? Эта попытка создать центр, точку притяжения своего частного пространства, окруженного нищетой, тяжелым бытом, и постоянной тревогой за себя и своих близких. Создать уют там, где его в принципе не могло быть. Поэтому в этих статуэтках, где покроенные Сталиным народы поют и танцуют, мне видится что-то героическое. Это героическая попытка сделать удержаться на краю бушующего мира, если хотите. Сделать его близким, теплым, домашним.
Ну и наконец последнее. То, что меня поражает, восхищает и волнует больше всего – их незаметность.
Есть очень талантливый фильм Лизы Листовой (документальный) про московское метро, который когда-то показывали по ТВ.
Но нигде не написано, не сказано, и не сформулировано главное – почему, по какому странному мистическому замыслу этот музей под землей создан для людей, которые вообще никогда, десятилетиями, а скоро уже и столетиями не обратят НИКАКОГО внимания на эти творения? Есть во всем этом какая-то тайна. Будто скульпторы и архитекторы, художники и инженеры знали, что советские присутственные здания не могут быть ни публичными, ни открытыми для всех, ни красивыми, ни приятными (ну может быть, за исключением библиотек).
В результате все многообразие техник, все редчайшие материалы, все великолепие советского прикладного искусства оказалось в самом неподходящем для этого места – там где их абсолютно невозможно рассматривать, находясь в густой толпе людей, при том, что каждое такое произведение требует тщательного, долгого контакта. Невозможно насладиться тонким сочетанием цвета, разных пород мрамора, художественным литьем, пилоном, мозаикой или скульптурой, архитектурной деталью, не имея для этого ни точки обзора, ни времени, ни, самое главное, настроения. Этот музей, разветвленный, разбросанный и находящийся под землей – единственный в своем роде, потому что в нем никогда не бывает зрителей, при том, что потенциально их каждый день – миллионы.
Но и не видя этих прелестных «чайных фигурок», мы чувствуем их над собой. Также как и все другие почти невидимые экспонаты музея метро. Исключение составляют лишь массивные бронзовые статуи на Площади Революции. Но она уникальна и единственна в этом смысле.
Остальное – почти невидимые и неосязаемые вещи.
Они-то и делают метро таинственным. Не случайно с метрополитеном связано так много городских легенд. Это абсолютно живое искусство (до сих пор), но оно, так уж получается, не совсем для живых.
Википедия гласит:
Свод центрального зала трактован иначе. Он отделан ромбовидными кессонами, нижний ряд которых украшен скульптурными вставками из глазурованного фарфора на тему театрального искусства народов СССР. Фигурки имеют высоту около метра.Они изображают мужчин и женщин в национальных костюмах, которые танцуют или играют на музыкальных инструментах Из 11 существовавших в 1938 году советских республик представлены только 7: Армения, Белоруссия, Грузия, Казахстан, Россия, Узбекистан и Украина Скульптуры были изготовлены на Ленинградском фарфоровом заводе по эскизам скульптора Н. Я. Данько. Сама Данько отмечала сложность изготовления столь больших фарфоровых фигур: «Ни у нас, ни на Западе эта технология еще не была разработана. Чтобы фигуры не трескались и не коробились, применяли новый, комбинированный способ формовки. В гипсовую форму, снятую с барельефа, вливали жидкую фарфоровую массу и оставляли, пока она не застынет. Потом на оставшуюся в форме массу вручную накладывали необходимое количество фарфорового теста. Все барельефы — белые с лёгкой позолотой

станция Театральная (б. Площадь Свердлова) 1938 год

Джигитакын в тюбетейкеIMG_0983IMG_0980
минаев

Большой стиль

Эту фотографию я сделал сегодня на станции метро Киевская-радиальная. Я езжу на московском метро вот уже (откуда считать?) - ну если с первых месяцев жизни, то уже 54 года. Сознательно смотрю вокруг - ну, наверное, больше сорока лет. И только сейчас - внимание - только сейчас! - я начал понемногу осознавать, что меня окружает. Помнится, еще в юности я смотрел на эти бесконечные группки иностранцев, которые спускались в метрополитен, испуганно озирались и слушали наших советских экскурсоводов. Что они здесь делают? - думал я. И еще думал - ну что, неужели в Москве больше нечего смотреть. Сегодня, поднимаясь по эскалатору на театральной, я опять увидел иностранцев - и понял, наконец. Метро - это уникальный, удивительный, ни на что не похожий музей Большого Стиля, сталинского искусства, потрясающий именно потому что экспонаты его раскиданы под землей (и никакие иностранцы, например, не доезжают до Автозаводской, которая меня, если честно потрясла, когда я ее "открыл"). И вот после этих встреченных мной иностранцев, пересаживаясь на Киевской, я достал айфон (мерси покойному Джобсу) и наконец сфотографировал это уникальное, недавно очищенное и отреставрированное панно. То, что все эти барельефы, мозаики, скульптуры, даже отдельные архитектурные элементы типа каких-то каменных ваз и цветочков обладают уникальной художественной ценность, люди стали понемногу догадываться, например, сегодня же я вдруг натолкнулся на Новокузнецкой на памятную доску, установленную, видимо, недавно, о том, что мозаики, на потолке, на этой станции, сделаны в блокадном Ленинграде (!) во время войны.
Большой стиль - явление сложное. Господи сохрани, в чем-то, конечно, близкое искусству гитлеровской Германии, каким мы его знаем по репродукциям. Но на самом деле - конечно, не только ему. В общественных зданиях Нью-Йорка - старых вокзалах, или, например, в здании таможни, где сейчас располагается музей индейцев, мы видим те же панно, те же величественные скульптуры, те же мозаики, в общем, примерно похоже. Но наш Большой стиль - это наш Большой стиль, его ни с чем не перепутаешь. Например, вот на этом панно мы видим разных людей, как бы социальные типажи того времени (включая военного и тетеньку в шляпке, видимо, представителя народной интеллигенции), и вглядываясь в их лица, в поисках какой-то ключевой формулы, я вдруг подумал о том, что всех этих людей такими яркими, приподнятыми, нарядными, праздничными можно представить себе - абсолютно реально, - только в каком-то общем, коллективном, общественном пространстве. Именно там они обретают свою полную идентичность. Представить их по отдельности в пространстве домашнем, частном, интимном - ну совершенно невозможно. Ну в крайнем случае на улице, во дворе. Дома у них как бы нет, потому что он для них не предусмотрен. Сразу лезет в голову коммунальная кухня, коридор барака, общежитие, веселые сценки из веселых советских фильмов...
Но дело даже не в этом. А дело в том, что Большой Стиль - как цельное,законченное, глубокое эстетическое явление - НИГДЕ, кроме московского метро не сохранился. Ну да, есть где-то в запасниках Третьяковки картины. Ну и что? Когда мы их увидим? Да и хотим ли? А вот тут - на наших унылых и усталых ежедневных маршрутах, он продолжает жить, никем не замечаемый. Это преамбула.
А теперь само фото. Первое. Такие же буду делать постепенно выкладывая сюда. До новых встреч, дорогие товарищи!IMG_0966
Tags:
минаев

Армянский дневник (Зима-лето)

IMG_0230

Жара достигает на улицах Еревана 34-36 градусов в тени. Говорят, что бывает и гораздо жарче. Не случайно на улицах нередко можно увидеть женщину под легким зонтиком какого-нибудь яркого цвета. Зонтик – от солнца. Плечики и шея сгореть могут на раз. Сто метров по тротуару, и ожог.
Однако жара – надо сказать – совсем не московская. Сухая. Переносится легче. Кроме того, вечером в городе довольно часто бывает сильный ветер. Откуда-то с гор его приносит, что ли. Ветер настолько сильный, что хлопают окна, сносит зонтики над столиками летних кафе, шумят деревья в скверах, девушки аккуратно придерживают юбки.
Легче становится дышать…
Надо отметить еще и такую особенность Еревана – в центре есть где спрятаться от солнца. В Москве огромное количество парков. Огромных. Прямо не парки, а леса. Заповедники. Но – по краям. В центре у нас каждое дерево на счету. И уничтожает их московское девелоперское братство только так, нещадно. Не щадит и трехсотлетние дубы.
Совсем не то в Ереване. Там просто с этим делом красота. Весь центр погружен в огромные тенистые скверы.
Когда выезжаешь из Еревана на природу, никаких деревьев почти не видишь. Камни, поля, скалы, в лучшем случае кустарник.
В самом же Ереване огромное количество заботливо высаженных скверов. Идешь по городу – тень… Огромные тенистые просторы. Есть куда спрятаться. И есть куда присесть. Летние кафе раскиданы в удивительном количестве в этих парках и скверах. Люди в них, как правило, не едят, опять-таки в отличие от Москвы, если уж пришел, надо порадовать официанта, заказать салат, первое, второе, третье, десерт, все как в родном пионерском лагере. Тут же люди сидят, едят мороженое. Пьют лимонад. Кофе. Пиво, это максимум. Зато болтают часами. Южный город, какая еда в жару. И куда торопиться?
Ну и фонтаны, конечно. Здесь их столько…
Еще одна особенность ереванского лета.
В июне начинается так называемый абрикосовый сезон. Говорят, абрикосы в Армении какого-то особенного вкуса. Прозрачные, сладкие. Ах, как жаль, что вы рано приехали! – говорили нам все армяне, с кем мы разговаривали. Абрикосы, мол, еще не совсем. Искренне восклицали.
Я попробовал абрикосы. И правда, сладкие, нежные.  На мой вкус, «совсем». Но нет предела совершенству и гармонии.
Однако дело не в этом. Абрикосовый сезон – совсем не только гастрономическое удовольствие. Не только домашний обряд, такое, знаете, почти ритуальное действо, когда хозяйки закатывают все эти маленькие кусочки солнца в стеклянные банки, и оставляют на зиму, впрок (о зиме чуть ниже).
На «абрикосовый сезон» съезжаются армяне со всего мира. Вот важный мотив. Дядюшки, тетушки, братья, сестры, племянники, двоюродные и троюродные. Россия, Франция, Канада, Ливан, Америка.
Попробовать. Ощутить на языке.
Причаститься…
Таким образом, абрикос приобретает совсем другой статус. Это не просто главный фрукт, а царь всех армянских фруктов.
Некая единственная в своем роде субстанция. Это несмотря на то, что есть и тут, и шелковица, и вишня. Тоже в своем роде «главные».
Но абрикос – это как Севан среди озер, как Арарат (Масис) среди гор, как сиг среди рыбы.
Как лаваш среди всей остальной еды.
Основа основ.
Так же как сиг – одна рыба из одного озера – смогла в голодные годы накормить целый народ, так же и абрикос – один фрукт – дает этому народу заряд оптимизма на целый год вперед.
Если армяне приезжают на абрикосы, значит, Армения жива.
Вообще, это, конечно, все не случайно. Битов пишет в «Уроках Армении» про солнце, про жару, про слепящий свет, пишет почти в каждой главе и на каждой странице. Вообще вся его удивительно философская, в прямом смысле, книжка – она построена при этом на тактильных, живых, органических ощущениях тела – зрительных, вкусовых и прочее. Так вот, солнце, жара, слепящий и «ломающий глаза» свет – одно из главных его ощущений.
Любой южный народ проводит под палящим солнцем, на поле, на грядках, пол-жизни. Оно впитывается в клетки, в суставы, в генную память. Под кожу. Армения в этом смысле не исключение. Просто с деревьями (если не в центре Еревана) здесь не все так просто.
Армяне, как мы уже говорили, народ невероятно ранимый. И нежный (вспомнили девушек под зонтиками?).
Абрикос – это такое яркое, яростное, радиоактивное, разрушительное солнце под мягкой, нежной, даже сладкой оболочкой.
Ереван – город, ментально очень к Москве близкий, ну, как Одесса, условно. Тут у каждого таксиста в Москве, или «первая жена», или «я там учился-работал», или «сейчас работаю», то есть сезонный, как говорили раньше в России, «отхожий промысел», никаких политических или других барьеров между нашими странами никогда нет и не было.
Вернее, они так и не появилось за эти 20 лет.
Но когда приезжаешь в Ереван, с чувством изначально очень спокойным, родственным, вдруг резко осознаешь, что несмотря на все это обилие русских театров, книг, вывесок и проч. – город-то по своей сути гораздо ближе к Сирии, к Ливану, к Ближнему Востоку…
Не случайно, одна из главных улиц в Ереване названа именем ливанской столицы – Бейрута. Там огромная армянская община. Во время сирийских событий армяне из Алеппо приезжали в Ереван прямо на машинах, наскоро побросав в автомобиль детей и скарб, спасаясь от «повстанцев»-мусульман, от стрельбы, от бомбежек. Ближний Восток, да и вообще все бывшие армянские метрополии, здесь и правда очень близко. Вот она, граница с Ираном, с Турцией – рукой подать.
Это очень отражается на ментальности города.
Даже не понятно, как именно, но отражается. Мужчины в черных очках, кучками стоящие на тротуаре, сидящие днем в кафе со своими ленивыми, медленными тягучими разговорами. Скромные женщины, которые, как правильно писал Битов, никогда не посмотрят тебе прямо в глаза. Или все-таки уже посмотрят?
Не знаю. Об этом после.
Камни, слепящее солнце, огромный город, раскрытый как ладонь.
Другой мир. Пересадка между Югом и Севером.

***
Зима в Армении, конечно, тоже есть. Причем блокадную зиму здесь вспоминают с ужасом – угроза катастрофического голода, да и холода тоже, была реальной. Как же сейчас отапливаются дома?
Оказывается, каждый отапливает свою квартиру сам, индивидуально – баллоны, электричество, те или иные технические системы, исходя из возможного.
Советское центральное отопление кануло в лету…
- Да у многих до сих пор дома печки стоят! – сказал мне таксист.
Но все-таки эту страшную зиму армяне пережили. Дождались весны. В глобальном, историческом смысле. Мне так показалось, по крайней мере.
IMG_0105
IMG_0104
минаев

Мир, дружба, жвачка

Капков пришел к нам в дом…
Нет. Все-таки не совсем так. Капковщина пришла в наш дом.
Но звучит уже хуже С каким-то оттенком осуждения.
А на самом деле – никакого осуждения. Стрит-арт. Освоение городской среды. Конкурс художников граффити. Все мило, красиво.
С утра забор, тянущийся вдоль новой ветки метро (Кунцевская-Славянский бульвар-Парк победы и др.) – новый серый безликий забор – стал цветным и рисованным. Самые умные участники подрулили часам уже к 10. Чтобы хотя бы начать не при жаре. Ведь создать такую картину – это вынь да положь минимум часа 4, а то и 5. Вообще на такой погоде сам этот конкурс – немалое испытание для здоровья. И так дышать нечем, а тут еще краска. Но увлеченный человек трудностей не замечает.
Я взял телефон, чтоб пофотографировать, вышел. Лужайку вдоль забора оккупировала толпа, человек 100. Полуголые. Майки наброшены на голову.
Рисуют. Штабная палатка, колонки, звучит рэп.
Я походил, поснимал. Мне конечно по 90-м годам помнится другое граффити. Боевое – типа «За Сталина», НБП, АКМ, серпы-молота, классовая ненависть, Мы – мясо, а то и похуже – бей хачей.
То, что было видно из окна электрички по Ярославской дороге
Но с тех пор многое изменилось. Московские власти, как и во всем мире, решили дать дорогу молодежи, относиться к ней с уважением, а то такое нарисуют, не дай бог. Художники граффити выполняют теперь городские заказы к юбилеям великой победы, рисуют социальную рекламу, участвуют в конкурсах, поднимают художественный уровень, ездят в творческие командировки по обмену опытом. Двойственное чувство вызывает такая позитивная и агрессивная кампания. Это симбиоз, союз двух несовместимых вещей – культуры бюрократической, полит-корректной, и стихийной, городской, партизанской. Странный симбиоз. Временный. До первых уличных беспорядков.
Разрядка. Сосуществование двух систем.
Ну, пускай.
Мне понравились картинки. Понравились сами участники.
Мир, дружба, жвачка.
Магазин «Коньяки, вина, виски» в подвале нашего дома, заодно торгующий пивом и прохладительными напитками, сделал план на три месяца вперед.самая простаяанжелинаяпарень в респираторестрашна] рожа
минаев

Армянский дневник. Хачкары

Продолжаю рассказывать об Армении, о своих впечатлениях, о фестивале «Все едут в Ереван!». Словом, продолжаю армянский дневник…

2. Хачкары
- А вот это что все-таки такое? – спросил я Гаригина, когда мы уже покидали Эчмиадзин.
- Это хачкары, каменные кресты… - неторопливо ответил он. – Ну, так это переводится: каменный крест.
- А в честь чего они?
- А по-разному… Некоторые в память о каких-то событиях исторических. В память о людях – священниках, героях. Ну вот эти хачкары, которые ты тут видишь, вывезены из Нахичевани. В самый последний момент. Там их было около тысячи. Все были уничтожены.
Стало очень жарко.
Я внимательно посмотрел на «каменные кресты» из Нахичевани, выставленные на самом видном месте, вдоль аллеи, ведущей в главный кафедральный храм Армении, Эчмиадзин.
Здесь в Эчмиадзине, побывал хоть раз любой армянин. Каждый. Каждый таким образом видел это свидетельство варварства, страшной потери. Вообще мотив испытаний, потери, нового обретения жизни после такой жестокости, когда жить уже нельзя – для армянской культуры чуть ли не основной. Так мне показалось.
Здесь, в общем, не плачут по любому поводу. Но – все помнят.
Хачкары – это, конечно, не совсем кресты, перевод как бы не точен. Каменные распятия? Может быть… На самом деле, это скорее древние плиты из мягкого армянского камня, разной формы, на которых выбиты кроме креста, еще и целые тексты. Эти каменные буквы, бегущие строчка за строчкой, они почему-то меня поразили.
Может быть, потому, что я никогда не видел каменных книг. Видел разные – на коже, на бумаге, виртуальные на экране, видел микроскопические и циклопические – на каком-нибудь миллиметре, на кончике иглы, по-моему, видел на шелке, на дереве, вышитые тканью и нитками, с золотом и серебром.
Но каменные – нет. По сути дела, хачкары – это же листы одной огромной каменной книги. Листы, раскиданные по всей Армении, по всем ее точкам и монастырям. То есть вся страна, как одна книга.
Сколько им лет? Прочесть можно прямо на камне. Но даты будут не то, чтобы очень точными – целом можно сказать, что листам этим многие сотни лет, а некоторым – может быть, и около тысячи. Начали писать эту книгу очень давно. Я видел потом хачкары в разных местах – в Гегарде, знаменитом тем, что монастырь вырезан как бы прямо в скале, и там же, в скале, селились в кельях-пещерах древние монахи, о чем свидетельствуют хачкары, которые ведут в эти пещеры-кельи, и на Севане, где древние хачкары просто прислонены к стенам храма, и в Татеве…
Древние каменные плиты, на которых каменотесы выбили даты, имена, события, или просто орнаменты с каким-то простым искусством и потрясающим чутьем – никто не прячет в музеи, они стоят прямо под открытым небом, под дождем и снегом, они вписаны в пространство, как неотъемлемая его часть.
И это, конечно, поражает.
Поэтому и я на секунду остановился в Эчмиадзине и потрогал эти каменные плиты. Из тысячи хачкаров в Нахичевани остались десятки. Что с ними сделали? Ну, представить себе можно – разбивали молотками, расстреливали из стрелкового оружия, взрывали…
А что было бы с древними карабахскими храмами, пойди история другим путем?
Страшно себе представить. И не надо, наверное, даже представлять.
Вообще нация, пережившая геноцид, это особая статья. Таких наций на земле не так много, кстати. Евреи, армяне, кхмеры, несколько африканских племен. Русские. Украинцы. Или вот – американские индейцы, все без исключения индейские племена.
Многие народы просто исчезли…
Исчезли вместе со своими буквами, монетами, легендами, святыми и героями. Со своим языком.
Еще раз посмотрел на хачкары…
Каменные буквы вбирают в себя весь жар армянского лета. Медленно-медленно буквы стареют. От них отпадают мелкие частицы, крошки, буквально какие-то электроны. День за днем, годом за годом.
Жаль, что я не умею их прочесть. Достал телефон и сфотографировал.Эчмиадзин. Хачкары
минаев

Армянский дневник. Рыба сига. Севан

Севан

Недавно я побывал в Ереване, на фестивале народной дипломатии «Все едут в Ереван!». Сам фестиваль достоин особых, абсолютно восторженных слов, но мне хочется написать и о самой Армении. Я ведь там побывал впервые в жизни. С тех пор, как Андрей Битов написал целую книжку «Уроки Армении», вы не поверите, прошло почти полвека…
На лавры Битова, который крупными мазками попытался создать целый портрет древней цивилизации и великой культуры, конечно, не претендую. Но какие-то маленькие штришочки, детали, внести хочется. Уж очень было интересно.
Всего сразу не упомнишь, поэтому свой маленький армянский дневник – разделил на несколько порций.

1. Рыба Сига
Кто не был на Севане – тот не был, считай, и в Армении. «Вопрос: почему в Армении нет моря? Армянское радио отвечает: это неправда. В Армении нет места. Если будет место, будет и море». Последний анекдот от «армянского радио», разумеется, с определенным подтекстом, учитывая теперь уже совершенно официальную здесь историографию.
Но сейчас не о грустном – в Армении море действительно есть. Огромное горное озеро, висящие прямо над грядой низкие облака, ветер, наполненный светом (как писал Битов), и свет, наполненный ветром. Все так и есть.
Есть, конечно, и песчаные прекрасные пляжи, и (теперь уже) огромное количество турбаз и пансионатов, и, конечно, чудесный ресторан на веранде. Здесь положено как? Заказываете обед, поднимаетесь по ступенькам (247 каменных ступенек) к древнему монастырю, любуетесь энергетическим центром мира (таково мое субъективное восприятие), и вниз, за стол.
Рыба здесь, конечно же, главное блюдо…
Мы выбрали сига.
Ее здесь зовут в женском роде – сига. Рыба вкусная необыкновенно. И сытная. Вообще про еду, про всю армянскую еду, нужно отдельно – а сейчас конкретно о сиге.
Сидим, уплетаем, запиваем белым вином. Солнце. Севан. Счастье.
- А знаете ли вы… – говорит наш друг Гаригин, - что эта рыба практически спасла Армению в трудные годы?
- Это как?
- А вот так… Во время блокады, когда ничего вообще не было, из этой рыбы делали все продукты, разве что только хлеб не делали и молоко. Иначе бы армяне просто умерли от голода.
- Как это «все»?
- Ну так! – горячится мой друг. – Делали колбасу, котлеты, салаты, пельмени… Да все! Я не знаю, может, этой рыбе еще не поставили памятник в Армении, но вообще она заслуживает. Заслуживает этого!
- Ну давайте выпьем за эту рыбу.
Помолчали.
- Вот так ее почти всю съели. Ловля сига была долгое время запрещена, – продолжает Гаригин. – Теперь только разрешили ловить опять…
- Везде запрещена? По всей Армении? А вообще… - не понимаю я. – Откуда ее брали?
- Да вот отсюда и брали, из Севана, – объясняет Гаригин.
…Одно озеро, одна рыба – в голодные годы накормила целый народ. Ну разве это не притча? Разве не эпос? Не Гомер? Не народная сказка? Разве это не достойно большой Истории?
Я потрясенно отломил еще кусочек лаваша. Положил на нее кусочек сига.
И даже не знал, что сказать.
минаев

Московские музеи. Дом Горького

Дом Горького – очень красивый особняк возле Никитских ворот, шедевр модерна начала ХХ века (архитектор Федор Шехтель), посетив который вы уже никогда не сможете сказать, что «В Москве, к сожалению, нет никакой архитектуры», он же особняк купцов-староверов Рябушинских, давно уже открыт для посещения! И это самая главная информация, которую вы можете почерпнуть из этой публикации, все остальное можно не читать, просто бегите и посмотрите на это чудо сами.
…Впрочем, слишком быстро бежать тоже не следует. Ибо, несмотря на архитектурные красоты, полноценное общение с экскурсоводом они не заменят, а для этого лучше создать группу или хотя бы записаться заранее.
Судьба Рябушинских – семьи, которая заказала Шехтелю свой семейный дом, это в каком-то смысле проект той самой непохожей и неизвестной нам России, которую мы не сможем увидеть уже никогда. Купцы-староверы оставили в наследство своей стране много такого, чем она благополучно пользуется уже сто лет, и будет пользоваться еще следующие сто, бог даст: от дома Шехтеля до первого отечественного автозавода, производившего грузовики («Фордзон»-ЗИС-ЗИЛ). На верхотуре дома стоит посмотреть староверческую молельню, то есть домашнюю церковь, сделанную Шехтелем специально по заказу хозяев, (и совсем-совсем не похожую на православную церковь в нашем представлении), там же располагается их маленький фамильный музей. Но в 1917 году Рябушинские, благоразумно оставив и передав государству все нажитое, и прихватив кое-что с собой, отправились в вечную эмиграцию. Шехтель создал для Степана Рябушинского – миллиардера, археолога, исследователя древних икон, коллекционера, человека умного и образованного – дом-шедевр, дом-загадку , с учетом его высоких эстетических вкусов (его и его жены): лестница поднимается на второй этаж, как морская волна во время шторма, все формы закруглены, как древние письмена, отовсюду свисают то ли экзотические деревья, то ли морские гады, львы, куропатки, словом, для офиса Московского Психоаналитического общества, которое обосновалось здесь в 20-е годы, лучшего помещения было не найти.
Но самым легендарным жильцом дома, конечно же, был Максим Горький.
Сам он горестно сокрушался: «Лучше бы правительство предоставило нам обычную квартиру», имея в виду какую-то немыслимую роскошь своего жилища. Но наверное все-таки немного лукавил. Горький привык хорошо жить, что уж там говорить. Другое дело, что слухи об этой роскоши были весьма преувеличены и болезненны для его репутации – в полуголодной Москве 30-х годов роскошно накрытый стол с белоснежной скатертью, коньяками, винами, фруктами, закусками и снующими между гостей официантами, воспринимался, конечно, среди коллег-писателей весьма неоднозначно. А между тем, сюда, к Горькому не раз приглашали множество гостей, и среди них самыми почетными были Сталин, Ягода и другие товарищи.
Так вот, вся эта роскошная «поляна» накрывалась именно к приезду Сталина, с ним же приезжали незаметные охранники и официанты, они же привозили сюда корзинки с снедью, так что в основном пролетарский писатель жил гораздо скромнее, чем о нем думали.
…Именно здесь, в доме Горького, отчетливо понимаешь, что для писателя сделка с властью – практически любая – это сделка с дьяволом. По-своему эта сделка убивала и Гоголя, и Пушкина, и Маяковского, не обошла она и Алексея Максимовича.
Сталин мечтал о биографии, написанной Горьким.
Он ждал ее. Ждал… и не дождался. «Странная» смерть Горького, словно задохнувшегося от небывалой славы, обрушившейся на него в сталинском СССР, может быть, имеет объяснение в этой, очень запутанной истории их отношений.
Дом поражает полной аутентичностью всех вещей. Всех книг. Всей мебели. Всех личных вещей Горького. Его рукописей и пометок на листах.
Такое ощущение, что вы лично присутствуете при том, как Алексей Максимович принимает Иосифа Виссарионовича, расставляет по полкам свои любимые нецке, ласково разговаривает с очередными пионэрами, чертыхаясь, поднимается на второй этаж к сыну и невестке (я прямо спросил экскурсовода – правду ли говорят, о порочной связи А.М. с женой его сына, и она, нисколько не удивившись, убедила меня одной прекрасной женской интонацией – ну что вы, просто она была так красива, что о ней много ходило злых сплетен).
Вот пальто Горького и его сапоги.
То, что раздражало в других музеях – в этом не раздражает. Страшная драма всех его хозяев висит в доме энергетически плотным облаком, окутывающим все.
Но эта драма, знаете, жизнеутверждающая.
Никто из них и не думал сдаваться. Все боролись до конца.