November 21st, 2008

минаев

Коля

Рай-89 (Послесловие)
В конце 1989 года мы с Витей Кияницей, тогда - корреспондентом отдела учащейся молодежи «Комсомольской правды» поехали в командировку в Грузию, в город Цхинвали.
Где этот город находится, я, честно говоря, себе не представлял, и до командировки вообще не знал о его существовании. Повод для командировки был чрезвычайно грустный: самоубийство. Погиб прекрасный парень, десятиклассник, умница, красавец, комсорг класса, начитанный, интеллигентный, о таких говорят: чудо-мальчик, или «золотой мальчик».
Он написал длинное письмо перед смертью. У всех попросил прощенья, дал подробные инструкции, что делать после, потом – следствие не открывать, потому что никто не виноват, поминок не проводить, денег не тратить, похоронить на высоком месте, «где видно горы» (хотя горы там видно почти отовсюду), поразила меня еще одна фраза из завещания: он писал, что «втайне мечтает», чтобы его «как-то отметили» в Доме пионеров и чтобы гроб вынесли именно оттуда. Больше того: своим товарищам по обкому комсомола (а Коля Яралов был членом Цхинвальского обкома), он оставил целое политическое завещание.
Собственно, мечта его сбылась: гроб из дворца, конечно, не выносили, не было ненужного и даже странного в таком случае пышного траура, но наша с Витей статья была напечатана в «Комсомолке» на целую полосу. Ее прочитали миллионы людей.
Хлынул поток писем (в том числе и о таких же самоубийствах), по нашей публикации (называлась она «Как не закалилась сталь»), говорят, проводили даже комсомольские собрания в школах СССР, был создан позднее посмертный сайт Коли Яралова, словом, память о нем осталась надолго.
Однако читать эту статью мне трудно до сих пор… И писать мне ее тогда жутко не хотелось.
Незадолго перед этим, в Ленинграде, покончил жизнь самоубийством Саша Башлачев, бард и поэт, которого я видел, слышал на домашнем концерте в Москве, хорошо запомнил его странную манеру петь и вести себя, как будто он был окружен каким-то странным коконом, внутрь которого никто не мог попасть просто так, случайно, после его смерти я съездил в Питер, поговорил с Шевчуком, с вдовой Башлачева, но никто мне ничего вразумительного объяснить не мог, и я понял – делать из самоубийцы героя нашего времени, неправильно, нечестно, причины глубоко личные, такие тяжелые, такие скрытые, что пытаться их сформулировать – кощунство.
В классе Коли Яралова, так уж совпало, тоже было самоубийство, незадолго до его гибели – утопилась девочка, красавица, там была история любви, скорее всего. Это наверняка на Колю глубоко повлияло. Да и в его жизни было наверняка нечто такое, о чем знал только он сам и его близкие – некая драма, настолько глубоко запрятанная внутрь, что разбираться – все равно как эксгумация, как могилу вскрывать.
Тем не менее, статью эту мы написали. Потому что писать ее было легко, она писалась как будто сама: дело в том, что Коля был, что называется, идеалист, и этот его идеализм остался во всем – в его письмах, дневниках, каких-то проектах, которые он оставил немало. Слово «перестройка» там встречалось не один раз.
На свою беду Коля попал как раз в ту мечтательную горбачевскую эпоху, когда политический идеализм среди молодежи был в большой моде. Вот отрывок из нашей статьи:
«Из беседы с одноклассницами:
– Знаете, он всегда ходил на перемене с книгой...
– С какой?
– "Материалы XXVII съезда КПСС".
– Что, просто носил с собой на всякий случай?
– Нет, почему. Читал...
"...Я хочу сделать так, чтобы всем было хорошо, но в мире, где царят протекционизм, поклонение деньгам, силе, подлость и низость, это невозможно.
Я выбрал путь действия через комсомол... Этим и вызвана моя "анекдотическая" верность идеям".
Из выступления на пленуме обкома комсомола: " С полной ответственностью могу сказать, что перестройка в комсомольских организациях началась и пустила корни, но ее темпы в последнее время несколько замедлились... С такой тенденцией мириться нельзя.
У некоторой части молодежи сложилось пренебрежительное отношение к нашим моральным, духовным, историческим ценностям. Стыдно, что мне приходится быть их товарищем по союзу... Это я говорю, потому что ослабла роль комсомола как воспитательной организации..."
Разрушение советского идеализма, столкновение его с реалиями гибнущей империи, наверное, было для Коли какой-то важной темой. И каким-то образом оно резонировало с тем, что так болело у него внутри, и о чем никто так толком и не узнал.
Внутренняя тема статьи – разрушение советской, старой системы ценностей, которая ломает психику таких ребят, как Коля – меня лично жутко смущала. Больше того, мне казалось, что я пишу что-то ужасное. Сам этого не желая. Всем текстом я пытался вместе с Витей Кияницей доказать, что у подростка может быть тысяча скрытых причин, чтобы отчаяться и пойти на такой шаг, что комсомол, партия, СССР – тут ни при чем. У меня была другая система ценностей, не менее, быть может, идеальная, далекая от жизни, но в ней не было места таким вещам, как комсомол, Ленин, и уж тем более материалы съезда партии. В конце статьи я вписал абзац о том, что сейчас другое время и для таких людей возможны варианты, необязательно быть комсомольским лидером, духовным вождем молодежи, чтобы следовать своим высоким принципам. Необязательно ломать свою жизнь, если сломалась страна.
Но вряд ли кто-то тогда это понял…
Однако написать, честно говоря, я сейчас хочу о другом. Я хочу написать о Цхинвале, каким я его тогда увидел.
В тбилисском аэропорту нас встретила черная «Волга» с сопровождающим из обкома и за полчаса, по красивейшей дороге, довезла до места. До столицы Южноосетинского автономной области (так тогда это называлось). Город был маленький, провинциальный, со скромными пятиэтажками, просторными пустырями между ними, маленькой горной речкой, но место, где он стоял, поразило – над ним возвышались горы, покрытые лесами, клубились постоянные низкие тяжелые облака, сквозь эти облака пробивалось солнце, создавая какой-то перламутровый или черт его знает, бриллиантовый оптический эффект, а когда солнце выходило из туч, оно шпарило жестко, прямо, пронзительно, и любая тень, любая, от угла ли дома, или от редких деревьев, воспринималась тогда как райские кущи – глубокие, прохладные, темные.
Нас отвезли в длинное узкое ущелье между горами, которое связывало две Осетии – и там, рядом, с узким шоссе, напоили природной минеральной водой. Газировка, солоноватая, необыкновенно вкусная, струилась прямо из под камней. Над ущельем возвышались грозные вершины, ну совсем по Лермонтову, и влажный, густой, пропитанный паром, воздух можно было щупать, мять в ладони.
Комсомольские работники, надо сказать, держались с большим (я бы сказал, чисто кавказским) достоинством, хотя тема статьи была страшная, но они в нашу работу никак не вмешивались, послушно отвозили нас ко всем собеседникам, и оставляли одних, наедине с теми, кто нам был нужен.
Как-то утром, когда возникла пауза, меня одного отвели в еврейский квартал Цхинвала. Это была узкая пыльная улочка с очень старыми каменными домами. В крошечном кафе я впервые попробовал хаш. Евреи жили в Цхинвале очень давно, много веков, была и синагога, но община постепенно уменьшалась, и к тому, 89-му году, их здесь осталось совсем мало, а сейчас, скорее всего, нет совсем.
Я попробовал жирный, пахучий, дурманящий своим запахом хаш.
- Вы вот этой штучки туда положите, – посоветовал комсомольский работник. – И лаваш возьмите. Но вообще-то его обычно с холодной водкой пьют.
- Утро, – сказал я. – Рано для водки.
Вечером комсомольский сопровождающий, тот самый, который водил меня в еврейский квартал, пригласил зайти поужинать в дом к своему другу. На улице было темно, в саду возле дома горел слабый фонарь, я присел за накрытый стол. Меня окружала листва, прохлада, была звенящая тишина, лаяли собаки, на кухне что-то готовили женщины. Но разговор не клеился. Говорить о теме командировки не хотелось, о политике тоже, я выпил рюмку чачи, съел две виноградины и ушел к себе в гостиницу. Может быть, зря. У меня тогда был комплекс, что я совершенно не умею поддерживать беседу с незнакомыми людьми.
…На прощание тетя Коли Яралова подарила нам сумку с персиками, которые мы с Витей поделили на две части и отвезли в Москву. Таких волшебно сладких персиков я больше не ел никогда.
Теперь, вспоминая это место, я понимаю, по этим деталям, что побывал в каком-то ветхозаветном, древнем раю. Где жить бы и жить, наслаждаться каждым звуком и каждой краской.
Теперь этого места нет. Все в развалинах, все щебне, в песке, в осколках. Вспоминая Цхинвал, я смутно припоминаю какие-то крыши, которые прятались между зеленью в предгорьях и которые были видны с любого места. Это были те самые «спорные деревни», из-за которых там много лет шла тяжба, потом превратившаяся в войну.
И родные Коли, и все собеседники, во время наших разговоров тогда, смутно и глухо говорили о том, что этот мальчик почувствовал беду, надвигавшуюся на его город, так сказать, звериный оскал национализма. Что он был как бы вестником войны, первой ее жертвой, которая вот-вот должна была разгореться.
Но я думаю о другом. У Коли, как мне тогда казалось, была идея, пусть детская, наивная, но идея. У грузинских националистов была идея. У югоосетинских жителей была идея. У всех потом была идея. Идеи разрушили все. Идеи превращались потом в снаряды, в бомбы, в мины, в пули, в железо. Идеи превращались в хитрую цепь политических событий, каждое из которых провоцировало другое. Эта цепь тоже была из железа.
Конечно, Советский Союз нельзя было удержать от развала ни идеями (комсомолом, партией, Лениным, документами съезда партии), ни танками, ни перестройкой, ничем таким.
Другая идея, которая могла спасти все, в том числе и Колину жизнь, была в самом воздухе – обжигающем и сухом на открытом солнце, влажном и темном воздухе ущелья, тенистой прохладе сада, перламутровом свете из-за туч, который окрашивал все вокруг. Воздух окружал прекрасное место, прекрасное средоточие человеческой жизни – может быть, даже излишне скромной, аскетичной, но жизни.
Это был божественный прекрасный воздух. Воздух как идея. Не кровь как идея, а именно воздух, неосязаемая, чистая субстанция. Воздух родного места, которое невозможно поделить. Потому что оно не делится, не режется на части, как любой живой организм.
Почему тогда этого никто не понимал, не чувствовал? Почему всем в Цхинвале и в Тбилиси казалось, что эти персики будут сладкими всегда, и что главное – доказать, что эти персики «наши». Откуда взялась вообще эта идея про «наше», про «чужое»?
И всегда ли так будет? Всегда ли?
Я вот теперь даже не знаю, «наш» этот воздух Цхинвала или не наш. Сама постановка вопроса кажется мне неправильной. Глубоко неверной.
Мне кажется, что и Коля Яралов не хотел, чтобы этот воздух принадлежал кому-то конкретно. Чтобы кто-то имел на него право, говорил: это наш воздух, это мы должны им дышать. И деревня почти у самой вершины горы не может быть чьей-то. Это просто деревня. Такая древняя, с такими старыми домами, что ее наверняка когда-то устроил бог.
Коля совершенно не был фанатиком. Мне кажется, что он и умер от слишком острого, невыносимо острого ощущения красоты жизни. Ее слишком тяжкой, великой сладости, ее разрывающей душу гармонии. Он был мягкий, нежный человек. Романтик. Он не выдержал.
Такие и должны рождаться в раю. Именно такие.
минаев

Реакции на "Психолога"

Как я уже говорил, всю эту неделю перед Нон-фикшн я буду публиковать некоторые отрывки из всего, что написано или сказано о "Психологе" за этот год, (с апреля примерно по ноябрь). И комментировать. Сначала вывешивать а потом комментировать. Получить роман можно, опять же повторяю, в четверг в 17.00 и далее, пока не закроют, на стенде издательство "Время", в ЦДХ, на ярмарке интелектуальной литературы "Нон-фикшн".
Итак. Первый отзыв - моего друга писателя, поэта и критика Льва Яковлева (извините, что длинный). Второй - журналистки Лизы Биргер из "Коммерсанта". Первый, кажется, не опубликован (а жаль), второй - был напечатан. Сравнивая оба текста, мы видим, очень ясно, что в нашем деле не так важен знак отношения или его тип, а важно другое - сама мысль. Добрый Яковлев и злая Биргер относятся к моему герою примерно одинаково, что я с изумлением обнаружил, перечитывая оба текста.

ЛЕВ ЯКОВЛЕВ О РОМАНЕ
Что нас заставляет интересоваться развитием ситуации, созданной Б. Минаевым? В чем его код?
Версия первая. НОСТАЛЬГИЯ ПО ИНТЕЛЛИГЕНТНОСТИ.
Спору нет, доктор интеллигентен. Но это вряд ли нас увлекло бы, если бы он выпячивал свою исключительную интеллигентность. Если бы это была инструкция «как жить интеллигентно». Никто не любит поучений. Но доктор извиняется перед всеми за свою досадную интеллигентность, понимая ее неудобство для окружающих. И от этого нам приятно. Мы думаем – конечно, мы не такие интеллигентные, как доктор, и это плохо, но зато мы не мучаем ни себя ни людей своей интеллигентностью, и это хорошо. А если мы отчасти завидуем доктору – уж больно он обаятелен и несокрушим в своей интеллигентности – то завидуем платонически. Такую интеллигентность хочется наблюдать, а не иметь.
Версия вторая. НОСТАЛЬГИЯ ПО РАСТЕРЯННОСТИ.
Мы-то не растерянные – это очевидно, так мы живем. Но так ли на самом деле? Конечно, у нас есть быстрые ответы на любые вопросы и твердые поступки по любому поводу. Это чтобы не выделяться среди быстро отвечающих и твердо поступающих, чтобы казаться адекватными. Но доктор своей непроходящей растерянностью выводит нас на чистую воду. Мы наблюдаем за ним и понимаем, что внутри-то мы такие, как он, растерянные, и хотели бы, если честно, чтобы другие это увидели. Однако, это позволительно доктору, но не нам. Нас не поймут. Так помечтаем хотя бы, гоядя на доктора, как бы это было мило и волнительно.
Версия третья. НОСТАЛЬГИЯ ПО ПСИХОЛОГИИ.
Спору нет, доктор психологически подкован. Профессионально разбирается в людях, и в этих его разбирательствах мы почти все понимаем. И опять же нам приятно. Мы собой гордимся. Во-первых, потому что понимаем – и значит, мы недурственные психологи. Во-вторых, потому что понимаем не все и можем совершенствоваться. Вдумываясь в то, во что доктор уже вдумался, мы станем со временем еще лучшими психологами, чем были. А потом, может, и доктора переплюнем. Тоже будем детей лечить, это как минимум. И если закрадывается нам в голову подлая мыслишка, что доктор так же ни черта не смыслит в психологии, как и мы сами, то и тут Б. Минаев хитро наповторял нам, что и сам-то доктор доктором себя не считает, так, доброжелательный и мудрый советчик. Так что взятки с него гладки. И с нас тоже. Хорошо…
Версия четвертая. НОСТАЛЬГИЯ ПО ЛЮБВИ
Спору нет, цитата впечатляет: «Да, он терял контроль над собой, над лицом, над своими движениями мгновенно – стоило ей приблизиться. Он мог часами не выпускать ее из подъезда, впиваясь ей в губы.
- Ну все. Ну хватит, - шептала она. – Прилип как банный лист. Замусолил меня всю… Отстань.
И смеялась.»
Вот и у нас такое было. Но мы редко теперь вспоминаем об этом. Так что опять же спасибо доктору, что напомнил, как хорошо это у нас было. Ну а что сейчас не так – так и у доктора проблемы. Оно и понятно, почти профессиональный психолог не может ограничиться копанием в других, когда под боком такой интересный экземпляр, как он сам. А вот нам-то полегче. И мы совсем не хотели бы уподобиться в этом вопросе доктору. Другое дело - пожалеть его по-человечески и без потерь вернуться к не такой экспрессивной, но вполне устраивающей нас лично на данный момент любви. От такаого расклада душа поет…
Версия пятая. НОСТАЛЬГИЯ ПО НИЩЕТЕ
Спору нет, нищета духовна. В этом классики русской и даже нерусской литературы нас убедительно многократно убеждали. Да и по доктору видно, как благотворно воздействует на душу человека нестремление к материальному благосостоянию. И мы хотели бы быть доктору подстать… только все же чтобы без особых проблем. В литературе нищета выглядит намного соблазнительней, чем в жизни. В литературе она – сладостна и вожделенна. Всякие Маленькие Оборвыши, Мартины Идены, Оливеры Твисты, Акакии Акакиевичи – как же они нас волнуют, как мы им сопереживаем. Намного сильнее, чем просто интеллигентным, растерянным, любящим, психологичным героям, потому что если таковыми мы и себя считаем (или надеямся стать), то надежда на нищету в нас искоренена напрочь. Даже звучит смешно.
Версия последняя. НОСТАЛЬГИЯ ПО ТОМУ, ЧТО, СЛАВА БОГУ, ЭТО ВСЕ-ТАКИ НЕ МЫ
Спору нет, одно из самых интересных занятий - смотреть, как работают другие. Вот глядим мы на духовную, интеллигентную, растерянную, любвеобильную, нищую и тому подобную жизнь доктора, и радуемся, что такие люди есть среди нас. И даже неплохо, думаем мы, если они появятся в нашей личной жизни. Мы получим возможность отчасти поучаствовать в их интеллигентности, растерянности, любвеобильности, нищете… Но расставшись с ними в очередной раз, мы со вздохом облегчения возвратимся на круги своя. Потому что стать окончательно такими, как они – ну, мы же не идиоты. Так что двойное удовольствие получим – и от того, что в душе мы такие же, как доктор, и от того, что в жизни нас это счастье миновало. То есть – от того, что мы почти такие. И могли бы стать целиком такими, если бы не обстоятельства… В общем, удобно мы устроились.
От лукавого это. Тут недавно один человек, который редактирует никому не нужный экономический журнал (кроме тех, конечно, кто выкладывает его на высокопоставленные столы – мол, вот тут про меня статью написали), заявил, что делает ВОИСТИНУ БЛАГОРОДНОЕ ДЕЛО. А когда я возмутился, объяснил, что субъекты статей, проплачивающие в тысячах долларов свое прославление, освещенное царским редсоветом, просят о послаблениях, и он не отказывает им. И они очень ему благодарны за его редкостное благородство! Паноптикум! Не собираюсь сравнивать никого из нас с этим «благодетелем» но ведь любой из нас, при желании, если речь зайдет о духовности, приведет пару-тройку, а то и пятерку-шестерку лукавых примеров, подтверждающих его право встать в один ряд с доктором.
А кто нас, кстати, успокаивает? Доктор? Автор? Оба? Сговорились? Разделили полномочия?.. Тут голову сломаешь. Во избежания трамвы головы не будем в это вникать. Нам-то другое важно. Объясняет ли эта наша любовь (а также благодарность) доктору (а также автору) на главный вопрос - почему нам интересно, что дальше? Очень даже объясняет. Раз мы полюбили-благодарны доктора-автору, то мы ему теперь доверяем, и его интеллигентности, и его психологичности, и его любви, и его растерянности, и его нищете, и так далее. И, главное, его непредсказуемости. И поэтому ждем с нетерпением, что же такое еще чудак этот учудит. Как он еще полечит нас…
Нам это интересно – как будет поживать человек, на которого мы внутри, мы-то знаем, похожи, но которым снаружи, слава Богу, не являемся…
И поэтому мы будем Б. Минаева читать и читать, не ожидая от него неприятных выпадов против нас лично, и даже наоборот, ожидая поддержки и лечения…
Читать – и безбоязненно предаваться многочисленным приятным НОСТАЛЬГИЯМ… Эх, а ведь и мы могли бы вот так же жить, духовно и чувственно, полнокровно, если бы нас не испортила жизнь…
Мы даже могли бы и насчет Президента так же нетрадиционно изъясняться. Кстати, забылась почему-то немаловажная НОСТАЛЬГИЯ ПО ГОВОРЕНИЮ О ПРЕЗИДЕНТЕ ПОЧТИ ВСЕГО, ЧТО ДУШЕ УГОДНО… Тоже не лишено приятности…
Вот мы и разгадали код доктора Минаева.
Не так-то он и сложен.
Непонятно только, почему никто другой им не владеет.

ЛИЗА БИРГЕР О РОМАНЕ (Коммерсант)
Литературную известность журналисту Борису Минаеву принесли книги "Детство Левы" и "Гений дзюдо", каждая — сборник почти автобиографических рассказов о детстве и взрослении в 70-х годах прошлого века героя по имени Лева Левин. О книгах Минаева с удовольствием писала газета "Первое сентября", в 2002 году "Детство Левы" получило премию "Заветная мечта", и вообще Минаева с несправедливой легкостью зачислили в детские писатели. На самом же деле книги его были адресованы не к детям, а к сегодняшним тридцати-сорокалетним, которые всегда рады порефлексировать по поводу советского детства. Новый роман Минаева "Ошибка доктора Левина" детской книжкой даже не притворяется.

Леве Левину — герой у Минаева все так же один — уже 45. Он разведен (жена и дети — в Америке), а на жизнь зарабатывает консультируя проблемных детей и их родителей. Он, как он сам неустанно напоминает, "не врач". Он — профессиональный болтун, превращающий свои полулегальные (официальной практики у психолога Левина нет) консультации в часовые разговоры за жизнь. Приходят к нему с детскими бессоницами и энурезом, но "Лева изучает не столько ребенка первым делом, сколько его родителей. Прежде всего, его мать. И в каких она отношениях с отцом". С этими матерями — и отцами иногда — у героя завязываются подчас слишком крепкие отношения. Не то чтобы у романа был сюжет — развиваться событиям мешает бесконечная рефлексия. Действие строится на сплошных флешбэках, жизнь была в прошлом, там были жена, дети, семья, сегодняшнего дня не существует. Вчера была настоящая любовь, а сегодня — беспорядочные половые связи, вчера была свобода, а сегодня — Путин по всем каналам, вчера — свои дети, сегодня — чужие.

К герою Бориса Минаева со всей его интеллигентской нерешительностью и сорокапятилетней никуда не годностью невозможно испытывать ни симпатии, ни антипатии. Лева Левин здесь — собирательный и уже достаточно потертый образ вчерашнего советского интеллигента, пытающегося вписаться и не вписывающегося в современность. "Лишний человек" из классической русской литературы, но не Печорин, а Обломов, заворачивающийся в халат от собственных страхов. Страхов настолько сильных, что заставляют героя мучиться бессонницей и просыпаться среди ночи. Сначала от ужаса потерять в далекой Америке собственных детей, а потом от более чудовищной угрозы — забыть их. "Вот это был страх — всем страхам страх. Он приходил как-то не снаружи, из головы, он вылезал изнутри. Лева никогда не успевал к нему подготовиться. Когда этот страх вдруг выскакивал, Лева крутил головой, задыхался, тер руками виски, стараясь как-то физически его отогнать". В итоге в забвение погружается сам герой — его "вымывает" из романа, и на финальных страницах он просто пропадает, был — и вдруг не стало. "Мы ему были больше не нужны", — пишет Минаев. На самом же деле это он нам не нужен.